Поиск по этому блогу

Постоянные читатели

воскресенье, января 19, 2020

Город витрины швырял в глаза.
Где-то сзади остался вокзал.
Но цвета светофора – куском спектра.
Как долго тянутся три километра…

Улица зноем сочится пыльным.
Усталыми псами – автомобили.
Но вот остановка, бегу, поворот,
Асфальт мостовая под ноги льет,

Дом, подворотня, двери, пролет,
Лестница эхом в лицо мое бьет,
Ключ в замке повернулся, скрипнув.
Комната. Пусто…

Это стихотворение я написал в мае 1963 года, на первом курсе. Начал я его писать на лекции по истории КПСС, но потом долго еще с ним возился.
В смысле сюжета это стихотворение – описание реальных ощущений, которые я пережил в августе 62 года.
Хотя на самом деле «не так это было, совсем не так», (как сказал, согласно байке, а может, и взаправду, Сталин после просмотра очередного фильма об Октябрьской революции.)
А если говорить о форме, то, по-моему, вполне очевидно, что в ту пору я находился под впечатлением «Баллады о синем пакете» Тихонова (все построение стихотворения и попытки звукописи) и раннего Маяковского.
 В частности, строчки
 «Улица зноем сочится пыльным.
Усталыми псами – автомобили» -
 явное ученическое подражание Маяковскому.
 Но при этом строчка «Улица зноем сочится пыльным» не подражательная выдумка, она построена на совершенно четком зрительном образе. Правда, не из того места и не из того времени. Увидеть подразумеваемое из окна автобуса невозможно, да и с высоты взрослого роста – тоже.
 Это воспоминание из совсем раннего детства, когда глаза были совсем недалеко от тротуара.
 Это раннее мое детство прошло на Таврической улице (потом был перерыв на Архангельск на несколько лет, а потом снова Таврическая – до 18).
 В совсем ранних моих воспоминаниях на Таврической была булыжная мостовая, машины по ней не ездили, иногда с грохотом проезжала телега (колеса были деревянные с металлическими ободами, без шин, так что на камнях мостовой грохотали на всю улицу, и в квартире было слышно с улицы, если окна были открыты). Телеги в ту пору не были редкостью. Помню, как разгружали продукты с телег у молочного магазина (на углу Заячьего переулка и Суворовского) и овощного (чуть дальше по Суворовскому). А еще помню похоронные колесницы, запряженные белыми лошадьми и выкрашенные в серебряный цвет. Хотя больше запомнились похоронные процессии, которые двигались по мостовой вслед за грузовиком, на котором стоял открытый гроб с покойником. Борта кузова был обтянут красной материей с черной траурной канвой. Так, видимо, хоронили каких-то начальников. Видимо, если начальник был достаточно большой, то за машиной шел духовой оркестр, который играл траурный марш, а уж потом провожающие. Люди на тротуарах останавливались, глазели. Некоторые женщины постарше крестились.

И были в моем детстве дворники в каждом доме. Жили они в каких-то конурках служебной жилплощади – помню во дворе табличку «дворницкая». Дворники должны были запирать на ночь ворота, чтобы нельзя было проникнуть во двор. Для припозднившихся жильцов у входа в подворотнями была кнопка звонка с надписью «Звонок к дворнику», жильцы звонили, дворник (хотя в ту пору на самом деле это были дворничихи, мужчин-дворников после войны, по-моему, и не было, во всяком случае, я не видел) вставал в своей каморке и шел отпирать ворота. За беспокойство ему (ей) полагалось от позднего гуляки какое-то вознаграждение – так я слышал. К тому времени, как я вырос настолько, что стал приходить домой поздно, ворота уже не запирались, да дворник был один на несколько домов, так что на практике я это дело не проверял.
 Это я все к чему – в обязанности дворников входил также полив улицы перед домом на «своей территории» в летнее время, когда не было дождей. Большие улицы поливали синие поливальные машины (которые отрабатывали свое и в дождь), а на Таврическую такие машины не заезжали, дворники справлялись. Для этой цели перед фасадом имелся кран, к которому подключался шланг при поливе. Мы, помню, бегали вокруг дворника и старались попасть под струю, если взрослые теряли бдительность. В остальное время из крана, естественно, капала вода. Когда политый тротуар высыхал, эти редкие капли были видны на тротуаре. Летом в жару в городе всегда было пыльно (воротник белой рубашки к вечеру летом в Ленинграде становился грязным, сколько ни мой шею), и мне с высоты моего малого тогдашнего роста видно было, что капли эти, стекая по тротуару, покрывались снаружи пленкой пыли, в которой иногда, если солнце падало под нужным углом, вспыхивала радуга. И вот эта картинка, эти покрытые пылью капли, почему-то врезалась в память и вылезла оттуда годы спустя, когда я писал свое стихотворение.   

пятница, января 17, 2020


Давно собирался записать все, что знаю и помню о своем деде – Евгении Цукерштейне. Знаю, к сожалению, немного, а спросить не у кого. Поэтому запишу хотя бы то немногое, что знаю. Хотя и читать почти что некому…
Мой дедушка, Евгений-Соломон (именно так было у него в советском паспорте) Израилевич Цукерштейн родилcя 25 мая 1885 года. Вообще-то его фамилия была Цукерштейн, но, когда они с моей бабушкой, Эддой Абрамовной Горницкой, поженились в 1921, каждый добавил к своей изначальной фамилии фамилию другого. Хотя дед всегда по-прежнему подписывался "Цукерштейн", а бабушка – Горницкая. О ней есть достаточно подробная статья в Википедии.
Родился дед в Варшаве, в семье бухгалтера. В 15 лет дед вступил в "Бунд". Видимо, его родителям это очень уж сильно не понравилось. Настолько, что дед ушел из дома и заканчивал гимназию, живя самостоятельно. Зарабатывал, давая уроки.
Семья была большая. Двух сестер деда я помню, младшая, Женя, дожила до глубокой старости и умерла несколько лет назад. Ей повезло, когда ее мужа (он был армянин, занимал крупный пост в Закавказье и, естественно, был расстрелян) арестовали, какой-то следователь-чекист вызвал ее на допрос и дал понять, что ей нужно немедленно уехать, иначе и ее арестуют. Она тут же и уехала, естественно, во всесоюзный розыск ее никто объявлять не стал. Брат деда был адвокат, жил в советское время в Москве, его расстреляли. Еще одна сестра и какие-то другие родственники оказались во Львове, и немцы их всех расстреляли. Мне запомнилось, что, когда я был еще маленький, к нам приезжал муж сестры деда; он воевал, а после войны приехал во Львов и разузнал о судьбе семьи. Рассказ его я практически не помню, мне было лет пять, но сама история мне запомнилась, потому что я тогда в первый раз в жизни видел, как плачет взрослый мужчина.
Через несколько лет революционной деятельности у него возникли какие-то неприятности с полицией; подробностей я не знаю, но, возможно, это было связано с революцией 1905 года. В результате дед уехал из России и поселился в Швейцарии. Там он, судя по запомнившимся мне скупым рассказам, общался с эмигрантами-революционерами, в том числе с Лениным. К Ленину он в итоге относился очень уважительно, и меня назвали по его настоянию именно в честь Ленина… Но дед не только сидел в кафе с революционерами. В Швейцарии он пошел учиться и стал врачом. Я видел письмо, отправленное из университета (по-моему, цюрихского), адресованное "герру Цукерштейну", в котором ему сообщалось, что ему надлежит явиться на экзамен в такой-то день и час. Дед получил диплом врача и начал работать. Но тут произошла Февральская революция, и дед вернулся в Россию. Возвращался он в известном "пломбированном вагоне". Реально-то это был не вагон, а два поезда, в одном из которых, вместе с другими "бундовцами" вернулся мой дед с двумя сыновьями от первого брака. Он значится в бундовском списке пассажиров под номером "31" – "ЦУКЕРШТЕЙН, Соломон Срулев" (так, стало быть, было в царском паспорте) с 2-мя детьми". В перестроечную пору список пассажиров был опубликован, и теперь наша фамилия фигурирует на всех российских националистических и фашистских сайтах в списке тех, кто "разваливал Россию".

Приехав в Россию, дед в том же 1917 вступил в РСДРП, но в политической деятельности не участвовал, а работал по специальности. Какое-то время руководил Губздравотделом (по-моему, в Нижнем Новгороде), потом работал деканом медицинского факультета 2-го Московского университета; стал первым ректором 2-го Московского медицинского института (1930—1931). Где-то в промежутке был главным врачом правительственного санатория в Кисловодске. Рассказывал, что среди отдыхавших там был Троцкий. Дед говорил, что Троцкий был исключительно вежлив с персоналом и всегда извинялся, если опаздывал на процедуру. Помню еще слова деда о Луначарском, с которым он был знаком. Дед восхищался его эрудицией, сказал, что Луначарский мог симпровизировать лекцию на любую заданную тему, связанную с культурой. Потом, подумав, прибавил «Особенно если перед ним бочонок пива поставить». В 21 году дед женился на моей бабушке, и в 1927 их вместе отправили на стажировку в Германию – для повышения квалификации – вскоре после этого дед и стал ректором. А в 21 году его перевели в Ленинград, где он стал заведовать кафедрой терапии в Государственном Институте дальнейшего усовершенствования врачей. Институт находился на Кирочной (Салтыкова-Щедрина в советское время, но дома у нас всегда называли ее Кирочной), квартиру ему дали в 5 минутах ходьбы от института – на Таврической улицы. В этой квартире прошло и мое детство и юность.

Знаю, что дед был прекрасным диагностом и серьезным ученым. У него были важные работы по сахарному диабету и ревматизму.

Дед успешно работал до 38 года, когда его арестовали. Знаю, что бабушка написала письмо в его защиту и обращалась к коллегам деда с просьбой подписать его. И были люди, которые подписали. Для этого в ту пору требовалось огромное мужество, жалко, что не знаю фамилии этих людей, но восхищаюсь их героизмом и порядочностью. Дед мало рассказывал об этом периоде. Помню только один рассказ. Следователь выбил из него признание, что он был завербован гестапо во время стажировки в Германии. А на следующем допросе деда за это признание избил – видно, коллеги пограмотнее объяснили ему, что в 27 году, когда дед ездил в Германию, никакого гестапо не было.

В итоге деду несказанно повезло по тем временам. Не думаю, что сыграло роль письмо. Просто, видимо, арестовали деда еще при Ежове, но дело затянулось; думаю, под такую фигуру, как дед, готовили дело о крупной организации; дед упоминал, что его обвиняли в подготовке покушния на руководство города. В итоге суд проходил уже в период бериевской «оттепели», и подсудимые не были осуждены. Одного даже оправдали и освободили прямо в зале суда; отец рассказывал, что тот упал в обморок… А деда не осудили, но и не оправдали. Как я понимаю, дело направили на доследование, и дед в итоге продолжал сидеть вплоть до войны. Когда немцы подходили к Ленинграду, его эвакуировали с другими заключенными, и уже в эвакуации, в Красноярске, по-моему, освободили, полностью реабилитировав (его восстановили в партии), и он вернулся к работе. В 1944, после возвращения из эвакуации, он вновь стал заведовать кафедрой в ГИДУВе. До 1952 года.

Тут я уже хочу вставить кусок своих личных воспоминаний.

 Я пошел в школу в 52 году. Родители мои в то время жили в Архангельске – отец был военно-морским врачом, и его после адъюнктуры отправили служить в архангельский госпиталь. До школы я жил с родителями, прекрасно проводя время один, пока они были на работе. Но когда пришло время идти в школу, меня все-таки отправили в Ленинград, чтобы было кому присмотреть за началом моей учебы. Бабушка с маминой стороны была тогда уже на пенсии. Другая бабушка и дед – со стороны отца - еще вовсю работали. В школе мне как-то сразу сильно не понравилось, я скучал по родителям. И вдруг, когда подошли зимние каникулы, бабушка и дедушка собрались чуть ли не в одночасье, и мы совершенно неожиданно полетели в Архангельск, к родителям. Я был, конечно, совершенно счастлив, но когда прилетели, все пошло не так. Взрослые все время вели какие-то бесконечные взрослые разговоры, им было не до меня. Я при этом присутствовал, взрослые всегда думают, что дети еще слишком маленькие и все равно ничего не понимают. Я и правда далеко не все понимал, о чем они тогда говорили. Но все же видел, что они из-за чего-то очень боятся. И понимал, что боятся они советской власти. Я сейчас не помню, конечно, в каких терминах я мыслил, но понимал, что мои родные боятся нашего родного государства. И думал: "Что же это получается, что они плохие, раз боятся нашего государства?" Было мне страшно и непонятно.
Потом это все забылось, но уже в сознательном возрасте как-то всплыло в памяти, и я вдруг понял, что все это происходило во время "дела врачей". У деда были все основания бояться, а отсутствие по месту жительства в период наиболее активных посадок иногда могло спасти.
Но деду в итоге в тот раз повезло. Его не арестовали, а только уволили, да и то без скандала, вполне гуманно. В ГИДУВе,  где он работал, устроили реорганизацию, в ходе которой всех формально увольняли и тут же автоматически снова оформляли на работу. Всех и оформили автоматически, кроме евреев. В принципе, это вполне могло предшествовать аресту, но тут вождь умер, и дело прикрыли.
Я хорошо запомнил, как сообщили о болезни Сталина. Я тогда сильно болел чем-то, и мне делали уколы. Саму процедуру я переносил вполне стойко, но в процессе приготовлений поднимал постыдный крик. Но когда сообщили о болезни Сталина, я себе этого не позволил. Подумал, что стыдно из-за каких-то уколов поднимать шум, когда Сталин в таком состоянии.

Я вот все думаю, откуда у меня это взялось. Дома меня вряд ли воспитывали в любви к вождю. В детский сад я не ходил. Телевидение в Ленинграде тогда только начиналось, передач было совсем мало. Газеты в ту пору тоже, надо полагать, не читал. Наверно, радио слушал. И книжки какие-то попадались, видимо. И этого оказалось достаточно. Глядишь, проживи Сталин еще несколько лет, и вырос бы из меня, прости господи, какой-нибудь Павлик Морозов.  

Короче, дед остался без работы. После смерти Сталина дело закрыли, угроза ареста исчезла, но кафедра-то уже была занята, и нового зведующего, естественно, никто не стал увольнять, чтобы очистить место деду. И в других медвузах свободных кафедр не было.
Деду было тогда 68 лет, но он был бодр и энергичен и хотел работать. Поскольку в Ленинграде работы не нашлось, он уехал в Караганду – заведовать кафедрой в тамошнем мединституте. Полагаю, профессоров из Ленинграда, учившихся к тому же в Швейцарии, там не видели до того, и деда там встретили с почестями. Пока ему не дали квартиру, жил он, как я понимаю, в правительственной резиденции. Во всяком случае, он рассказывал, что играл в шахматы с Брежневым, когда тот приезжал в Караганду (Брежнев был тогда вторым секретарем ЦК Казахстана). Кстати, Брежнев ему очень понравился – в отличие от ленинградских секретарей обкома (которых он, вероятно, лечил, пока работал в Ленинграде).
Так он и работал в Караганде. В отпуск приезжал в Ленинград, и они с бабушкой ехали отдыхать в Кисловодск, который очень любили, в санаторий имени Орджоникидзе. Там работала дедушкина сестра Женя.
А в 1962 году он приехал, не дождавшись начала каникул, тяжело больной, и умер 22 июня. Похоронили его на Серафимовском кладбище, там же похоронили через 10 лет, в 1972, бабушку Эдду… В Ленинграде из нашей семьи (по отцовской линии) сегодня не осталось никого.
А фотография деда висит (во всяком случае висела в 2005 году) в ГИДУВе на кафедре терапии в ряду других заведующих прежних времен.

Добавлю несколько чисто личных «зарисовок».
У деда, сколько я его помню, всегда были густые абсолютно белые кудри. Мне очень хотелось смолоду поседеть, как он, и я надеялся, поскольку отец тоже начал седеть рано. Но ничего не получилось, седеть начал в ту пору, когда ничего оригинального в этом уже не было,скорее огорчало,  да и белых кудрей не получилось. Получился какой-то диккенсовский цвет перца с солью.
Дед в пять лет научил меня играть в шахматы. Сперва давал мне в фору ферзя, потом ладью, потом – слона, а потом мы стали играть на равных. К концу его жизни я его стабильно обыгрывал. Дед был азартный и огорчался из-за проигрышей ужасно. С годами я понял, что надо было проигрывать ему хоть иногда, но подростки жестоки, и тогда мне это в голову не приходило. А когда стал, видимо, подобрее, давно  было уже поздно.
А еще дед меня к пяти годам научил считать – сложение, вычитание и таблица умножение. И как-то, решив поучить меня житейской мудрости, сказал мне, пятилетнему, что самое хорошее, когда жена младше мужа на 20 лет. Сказано это было при бабушке, которая была  моложе деда на 7 лет…  Я эту историю знаю уже по рассказам мамы, сам забыл. Так вот, услышав это, я, по словам мамы, призадумался (видно, считал в уме), а потом с ужасом сказал: «Так это мне еще 15 лет ждать, когда она только родится?!»
У деда часто бывала бессонница. Лежать ему, видно, было скучно, и он начинал петь. Пел до тех пор, пока не просыпалась бабушка. И тогда они начинали ругаться.
Кстати, ругались они част, причем не на идиш, как все евреи их поколения, а по-польски. Может быть, их семьи были настолько ассимилированы, что идиш у него дома был не в ходу. Не знаю, тогда не спрашивал, а теперь не у кого.
Когда мне исполнилось 16, я получил паспорт. В СССР в паспорте указывалась национальность. Советские законы в этом смысле были либеральнее израильских, и я в моем случае имел право выбирать. В законе говорилось, что предпочтительно выбирать национальность матери, но выбор допускался. По-моему, это единственное, что люди в СССР могли реально свободно выбирать. Я записался евреем. Решал сам, взрослые на меня никак не влияли. Полагаю, что родители представляли себе, каков будет мой выбор, но не вмешивались. А дед, когда узнал о моем выборе, сказал «Ты дурак». Потом подумал и добавил: «Хотя из осажденной крепости не бегут».


четверг, января 16, 2020


16.01.20
Моя внучка проходит в школе «Гамлета». Мы разговаривали по этому поводу с дочкой. Обсудили скверное преподавание литературы в Канаде, а потом перешли к обсуждению собственно «Гамлета» - о чем это и кто как ее ставил и играл в ней. И возник у меня в связи с этим некоторый поток сознания, который я попытаюсь закрепить на бумаге.
В связи с «Гамлетом» я вспомнил актера Владимира Рецептера. Теперь надо объяснить, кто такой Рецептер, поскольку он не стал знаменитостью.
Рецептер приехал в Ленинград, в БДТ, из Ташкента в 1962 году (это не память у меня такая хорошая, это я в Википедию заглянул). По поводу его приезда было много разговоров среди ленинградской интеллигенции, были большие ожидания. Говорили, что он еще студентом в 20 лет блестяще сыграл Гамлета в Ташкентском  Русском театре, побив тем самым рекорд Казакова, который Гамлета сыграл в 22 (правда, я сейчас проверил по Вики – на самом деле рекорда не было, Рецептеру было 24, но зато он сыграл тогда же еще и Раскольникова). Короче, ожидания были большие.  Но в итоге как-то не сложилось.  То есть, если заглянуть опять же в Вики, то там и Чацкий, и Тузенбах. Только не видно из Вики, что был Рецептер лишь дублером Юрского. «Три сестры» я вообще не видел, а «Горе от ума» виденл дважды, но только с Юрским, поэтомe для меня полная загадка, как мог Рецептер  заменить Юрского – совершенно разные типы актеров, пытаюсь, вспоминая увиденное, отыскать что-то общее, и не могу. А остальные роли были малозначительные. В кино тоже не сложилось, одна главная роль в прошедшем стороной фильме «Лебедев против Лебедева», а остальное так, по мелочам.
Из БДТ Рецептер в конце концов ушел, я знал, что он работает в каком-то подвальном театрике при музее Достоевского, потом работал и работает вроде до сих пор в Пушкинском театральном центре, поставил там множество спектаклей, в том числе «Горе от ума» и «Гамлета», написал много книг – стихи, воспоминания, книги о театре и литературе. Но никогда не встречал его имя в прессе, тем более не слышал о нем по телевизору. Вряд ли много найдется сегодня людей, которые знают, кто такой Владимир Рецептер. Хотя есть у него звание Народного артиста, и орден есть, я нашел фотографию, где Путин вручает ему орден. И в Википедии довольно большая статья о нем. Но всего две ссылки на публикации…  
А актер был прекрасный. Я почему вспомнил – я видел его моноспектакль «Гамлет», он не читал пьесу, он ее играл – один за всех. И играл замечательно. Я навсегда запомнил его «Быть или не быть». У других Гамлетов – не отложилось, а здесь – помню. Гамлет Рецептера бродит по сцене и машинально, механически, повторяет прицепившуюся откуда-то фразу: «Быть или не быть, быть или не быть, быть или не быть…», даже не сознавая этого. И вдруг – слышит эту фразу, осознает ее смысл – и продолжает ее «Вот в чем вопрос». И тут уже включается мысль, и начинается ее развитие, вначале неуверенное, потом мысль – и речь - ускоряются, и все больше возбуждение… Наверно, я никогда не видел такое актерское отображение работы мысли.
А ведь нечто подобное произошло со мной в жизни. В студенческие годы очень я любил песню Down by the Riverside  в исполнении Армстронга.  Часто слушал ее. Там рефрен идет этот самый Down by the Riverside, многократно повторяемый. И как-то привязалась ко мне эта мелодия, и эта фраза, и я, как Гамлет Рецептора, машинально ее повторял – и вдруг откуда-то непонятным образом вылезла тема стихотворения, навеянная этой строкой, наверно, представил себе реку, вдоль которой иду, сейчас уже не помню. В этой теме забавно переплелись мои тогдашние переживания и содержание лекций по электродинамике, которую нам тогда читали. Я тогда единым духом, как под диктовку, написал это стихотворение, потом вроде правил чего-то, но незначительно. Стихотворение, конечно, плохое, но состояние мое тогдашнее как-то передает.     


Вниз по реке

И вновь та река преграждает мне путь,
И это так же неотвратимо,
Как звон будильника по утрам.
Река вдоль которой шел по течению – годами.
Down by the river side…
Река вдоль которой шел,
Река вдоль которой…
вдоль… вдоль…
Шел без усилий, как заряд вдоль силовых линий…
А сегодня она преграждает мне путь.
Теория возмущения, механизм которого
Я не знаю, да и кто знает.
Я знаю одно – река преграждает мне путь.
Повернуть? Да. Повернуть? Да! Повернуть? Нет…
И снова, снова я вхожу в эту реку.
Вода до колен, до пояса, до горла, сейчас скроет.
Но что это – как там сказано у древних?
                                                           Весна 1966


 Решил больше не писать о наших воздушных тревогах. Всего за несколько дней это стало рутиной. Так что теперь напишу, когда воздушные тревог...